This site uses cookies.
Some of these cookies are essential to the operation of the site,
while others help to improve your experience by providing insights into how the site is being used.
For more information, please see the ProZ.com privacy policy.
This person has a SecurePRO™ card. Because this person is not a ProZ.com Plus subscriber, to view his or her SecurePRO™ card you must be a ProZ.com Business member or Plus subscriber.
Affiliations
This person is not affiliated with any business or Blue Board record at ProZ.com.
Services
Editing/proofreading, Subtitling, Translation, MT post-editing, Training
Expertise
Specializes in:
Linguistics
Poetry & Literature
Music
Cinema, Film, TV, Drama
Tourism & Travel
Anthropology
Human Resources
Philosophy
Psychology
Social Science, Sociology, Ethics, etc.
Volunteer / Pro-bono work
Open to considering volunteer work for registered non-profit organizations
Rates
English to Italian - Rates: 0.10 - 0.15 EUR per word / 12 - 15 EUR per hour Russian to Italian - Rates: 0.10 - 0.15 EUR per word / 12 - 15 EUR per hour Italian to English - Rates: 0.10 - 0.15 EUR per word / 12 - 15 EUR per hour Italian - Rates: 0.10 - 0.15 EUR per word / 12 - 15 EUR per hour English - Rates: 0.10 - 0.15 EUR per word / 12 - 15 EUR per hour
Russian - Rates: 0.10 - 0.15 EUR per word / 12 - 15 EUR per hour
More
Less
Portfolio
Sample translations submitted: 2
Russian to Italian: Субботнее интервью. Людмила Улицкая General field: Art/Literary
Source text - Russian Арслан Саидов: Гость Радио Свобода сегодня – Людмила Улицкая, лауреат Букеровской премии, писатель, пришедший в литературу из среды ученых-генетиков и врачей. "Человек, единственное существо, которое само себя изучает", - говорит она, и этот пристальный, изучающий взгляд чувствуется в ее книгах. Но, взглянув на человека с вдумчивым интересом, попытавшись исследовать его загадку, она отпускает каждого своего героя на свободу, и это тоже чувствуется. Такова ее творческая манера, ее личный выбор. У нее свой читатель, благодарный ей за честность без цинизма, за ум без амбиций, за память о трагической стороне бытия и способность восхищаться и любить. Имя Людмилы Улицкой появилось в литературе в 90-е годы, и с каждым годом ее читателей становится все больше.
Марина Кулакова: Читая "Медею" и другие тексты, я помнится, гадала, какие же из глубоко уходящих описываемых вами национальных и этнических корней ваши собственные – армянские, греческие, еврейские. Меня поразил диапазон и объем, фактология. Национальность на почве России, как вы сейчас ощущаете это?
Людмила Улицкая: Начнем с фактической стороны – я по национальности еврейка, никаких других кровей во мне нет. Довольно давно семья начала мешаться, во всяком случае, я еврейка в семье последняя, потому что все мужчины в нашей семье женились на русских женщинах, и это уже продолжается третье поколение. Так что все евреи за моей спиной, впереди уже те, кто меня моложе, они растворены. Что касается истории Крыма – сестры моей бабушки жили в Крыму, и я с детства туда ездила. Если бы я выбирала себе родину в географическом смысле, я бы выбрала Крым. К тому времени, как я туда начала ездить, 50-е годы, с того времени, видимо, сохранился оттенок некоего этнического рая. Русские, татары, украинцы, греки, болгары, татары, крымчаки, евреи, эстонцы, армяне и многие-многие другие народы. И они очень хорошо уживались, это было хорошее семейное устройство. Это была та точка, где идеи советского интернационализма легли на хорошую почву. Это, конечно, все было взорвано, Отец народов взорвал все это. Но когда я приезжала в послевоенный Крым, то уже половина жителей были пришлыми, и они уже не знали землю, так ее не любили, уничтожили воду, виноградники, все исчезало на моих глазах. Это было такое особое дарование советской власти все превращать в лозунги и в небытийный материал. Я потом отдыхала в Крыму с маленькими детьми, и везли мы туда макароны, сахар и масло в стеклянных банках. Потом, я помню, как стали возвращаться татары. Услышала на станции первый раз татарскую речь и заплакала - это было для меня немыслимое счастье то, что возрождается Крым, я понимала, что он будет возрождаться. А что касается темы национальности на российской почве сегодня, это просто страшно касаться, потому что это пороховая бочка, впрочем, она во всем мире пороховая бочка. Есть великая римская идея гражданства, идея, которая создала великую Римскую империи, да и все прочие империи. Все многонациональные государства были империями, но это время империй закончилось, и мир сегодня стихийно возвращается к государствам религиозных ценностей, религиозных идей. Видим мусульманский мир, солидаризующийся на ценностях ислама и не приемлющий прочие сообщества, как сообщества неверных. Видим попытку основать будущее России на основах православия с таким заметным противопоставлением православия католичеству, что крайне неприятно на это смотреть. Здесь есть великая опасность, потому что, мне кажется, что только секулярное государство может быть многонациональным, и никакого универсального решения здесь я не вижу. Если оно будет найдено, то у мира есть будущее. Если такое решение не созреет в ближайшие десятилетия, то национальные войны, я думаю, уничтожат все народонаселение планеты. Спасение может быть только одно – изменение сознания, при котором общечеловеческие ценности будут стоить выше национальных.
Марина Кулакова: Людмила Евгеньевна, вашу прозу называют "прозой нюансов", а иногда "бытописательством". Меня, как вашего читателя, несколько удивляют эти характеристики, но надо признать, что зрительный рисунок ваших произведений действительно всегда очень интересен и подробен. Придаете ли вы этому какое-то особое значение? Что возникает сначала – сюжет, конфликты или, может быть, настроение, атрибутика?
Людмила Улицкая: Это трудный для меня вопрос. Потому что, наверное, ни то, ни другое, ни третье. Наверное, сначала характер, из столкновения характеров возникают сюжеты и конфликты. Мне вообще больше всего интересен человек.
Марина Кулакова: Людмила Евгеньевна, вы из медицинской семьи, и в одном из ваших интервью вы говорите, что врачи – это люди совершенно особой породы. Что это за особая порода?
Людмила Улицкая: Вы понимаете, врач изначально профессия жреческая, происходит из того же корня что и жрецы. И жрецы, и врачи проходили посвящение. И древние маги были врачами или наоборот врачи были магами, здесь тоненькая граница. И сама медицина располагается на этой границе между наукой и искусством. Там, где они соединяются, есть всегда место для чуда. Это я рассматриваю ситуацию идеальную, это я не про ту Марию Ивановну, которая приходит по вызову из районной поликлиники, не снимая пальто, не моя рук, сует даже не стетоскоп, а авторучку больному и спрашивает, чего выписать – это мы не рассматриваем, мы говорим о врачах. И понимаете, благодаря тому, что мама всю жизнь проработала в медицинских учреждениях, она не была врачом, она была биохимиком, всю жизнь была очень близка к медицине и хорошо в медицине понимала, я очень рано поняла через нее, что такое врач от Бога, и это очень хорошее выражение. Меня с детства от туберкулеза, ангины лечили всегда врачи, эти самые мамины друзья и старшие друзья-врачи, которые были замечательными врачами, вне зависимости от социальной и служебной позиции, которую они занимали, хотя меня на самом деле лечили и профессора, и знаменитые врачи. Даже простой аппендицит делал мне профессор Далецкий, замечательный хирург, который работал, когда меня оперировали, с китайским ассистентом, который после операции подарил мне бумажный фонарик и китайскую закладочку. Все это запоминается, как некоторое чудо: вот эта китайская закладка с тоненькими рисунками ребенку запомнилась на всю жизнь. Поэтому я всегда воспринимала настоящего врача как человека служения, а не служащего человека. Не очень много таких врачей осталось в наше время, но они остались. Старые вымирают, новые вырастают, все меньше и меньше, правда. Профессии служения они предполагают, как мне кажется, определенные моральные качества. И даже отсутствие сострадания в такой работе перечеркивает все прекрасные профессиональные навыки.
Марина Кулакова: А кого вы считаете своими учителями, я имею в виду писательскую, литературную школу?
Людмила Улицкая: Учителя у меня были замечательные, только они не были писателями. Училась я в университете на биофаке, на кафедре генетики, в переходное для генетики время, когда заведовал кафедрой еще официально лысенковский профессор, а преподавали у нас лучшие в России генетики, которые как раз к этому времени вернулись либо из лагерей, либо из других областей биологии, где в виде ссылки там находились. И учителя были все до единого выдающиеся, просто такого банального лектора не было ни одного, достойнейшие из достойнейших людей. Эфроимсон вел генетику человека, Алиханян генетику микроорганизмов, химический мутогенез Иосиф Рапопорт, приезжал иногда читать из Обнинска лекции Тимофеев-Ресовский. Это была школа общения с очень интересными, очень яркими и очень честными людьми. Первый писатель, в которого я влюбилась, был О'Генри, мне было лет десять. Я его самостоятельно открыла, самостоятельно читала, знаю до сих пор наизусть. В 13 лет я сделала еще самостоятельное открытие: на задней полке упрятанные от детей лежали две книги, сразу я их нашла, одна из них была "Сестра моя Жизнь" Пастернака. Она произвела на меня потрясающее впечатление, потому что этого поэта я открыла лично, его имени я не знала до этого момента, это было все непредвзятое, самостоятельное ошеломляющее открытие. А вторая книжка была "Декамерон", тоже очень интересная книжка в 13-летнем возрасте.
Марина Кулакова: Скажите, как складываются ваши отношения с издателями, в том числе и зарубежными, и с рынком книжным?
Людмила Улицкая: Вы знаете, честно говоря, удачно. Во-первых, я никогда не толкалась в приемных, никогда не тянула руки, ни разу в жизни не совела секретаршам шоколадные конфеты или восьмомартовских букетиков. В журналах мне сначала отказывали, не очень долго. Потом напечатали. Сначала напечатал журнал "Крестьянка" какие-то маленькие рассказики, "Огонек", потом "Новый мир", поначалу отказавший. Потом в "Новом мире" вышел первая повесть "Сонечка", а в 94-м вышла первая книжка, это были "Бедные родственники", одновременно она вышла во Франции на французском языке в "Голимаре". Это было совершенно фантастическое нечеловеческое везение. "Голимар" взял первую книгу неизвестного автора, к тому же иностранного, кажется, это вообще единственный случай даже в практике "Голимара". Мне повезло и с первой книжкой, потому что пришел ко мне в дом незнакомый человек, позвонивший по телефону, представившийся писателем Колединым. Спросил, есть ли у меня еще рассказы, через 15 минут приехал ко мне, и его хлопотами эта книжка вышла через какое-то время. То есть я никуда не ходила и не говорила: здравствуйте, я начинающий автор, возьмите, пожалуйста. То есть это потрясающее везение. Закон рынка известный, некоторые книги как товар не отличаются от йогурта. Хотелось бы, чтобы срок годности был не такой как у йогурта. Но, тем не менее, мы знаем, что 99,9% книжек живут именно оп этому закону коротко работающего продукта. И, тем не менее, есть литература вневременная, долгоиграющая, аесть быстротечная. Я думаю, что ни автор, кроме совсем уж циничного, не ставят перед собой задачу написать книгу на один сезон, но ни один автор, с другой стороны, не может предсказать, сколько десятилетий протянут его книги. Я совершенно уверена, что Шекспир писал не для вечности, а для следующего театрального сезона.
Марина Кулакова: Кстати говоря, Людмила Евгеньевна, в средине 90-х годов в журнале "Новый мир" стала появляться ваша проза, "Сонечка", потом "Медея и ее дети", которая меня сразу покорила и заставила искать и покупать ваши книги, у нас с вами была одна общая поездка - мы познакомились на лаборатории драматургов в Вятке. Вот эта сторона вашей работы все-таки менее известна. Насколько я знаю, контакты с театром продолжаются.
Людмила Улицкая: У меня есть, действительно, какие-то проекты театральные, киношные. Я довольно много написала пьес в 80-е годы, это были главным образом пьесы для детских театров, для кукольных театров, инсценировки. Это была честная, но школярская работа – я училась. Не так давно одну такую инсценировку вспомнил Роман Виктюк, позвонил мне, я ему дала разрешение на эту постановку, это была пьеса, написанная для кукольных театров, при том пародийная пьеса, называлась она "Кармен, Хосе и смерть". Он поставил сейчас яркий спектакль, который абсолютно был задуман и игрался как спектакль на столе маленькими куклами, пародийный, так получилось. Но Роман Григорьевич человек непредсказуемый, и я получаю удовольствие от того, как он обращается с материалом, у него феноменальное музыкальное чутье, он замечательно подумал хореографию, с моей точки зрения, хорошо. Во всяком случае, у меня нет ощущения неудачи. Что же касается кинопроектов, то я минувшим летом написала сценарий по роману "Казус Кукоцкого", написала его под заказ для режиссера Юрия Грымова. И работать было очень интересно, это совершенно определенно. Что из этого получится – тоже не знаю, потому что я прекрасно отдаю себе отчет в том, что место сценариста в кино сегодня не самое главное. Сценарий должен быть грамотный, правильно построенный, как алгебра, но фильмы делают сегодня режиссеры, а не сценаристы.
Марина Кулакова: И последний вопрос: ваш дом по характеру, по атмосфере – мастерская. Что для вас главный, определяющий признак дома, из чего для вас складывается ощущение уюта и что дает вам силы?
Людмила Улицкая: Так все меняется. Раньше мне было бы легче ответить на этот вопрос, чем сейчас, потому что я знала, что дом – семья, муж, дети, стол, постель, а также стирка, покупки, кухня, кухонные разговоры. А сейчас этого делается все меньше и меньше, я могу подолгу жить не дома. Становится более важным вид за окном, дерево, помолчать, подумать, ничего не делать, просто посидеть, посмотреть на воробья. А потом возвращаюсь домой и радуюсь. Как-то стала меньше к дому привязана. То, что вы говорите, мастерская – да, действительно, мы живем в мастерской на самом деле. Муж - художник, сын – переводчик, музыкант. То есть все время происходит такое, что быт отодвигается, он у нас дырявый, не очень хорошо налаженный, все время все разваливается. Надо сказать, что с годами это имеет все меньше и меньше значения. Казалось бы, наоборот. Нет. Все стулья и картинки висят на своих местах, иногда надо что-то починить. Перестала уже вкладывать душу. Уют, наверное, для меня важно, что стоят старые привычные вещи, и чтобы было тепло, потому что я терпеть не могу, когда холодно. Старые книги стоят, которые почти наизусть знаешь. Я думаю, консервативное ощущение дома такого, каким он был когда-то.
Марина Кулакова: Когда вы ощутили себя писателем?
Людмила Улицкая: А вообще-то я не ощущаю себя писателем, я скорее ощущаю небольшой собакой, которая вышла вечерком погулять в подворотню по своим делам. Это ощущение мне гораздо больше нравится, чем ощущение писателя.
Translation - Italian Arslan Saidov: oggi ospite di Radio Svoboda (Radio Libertà) è Ljudmila Ulickaja, vincitrice del premio Booker, scrittrice, approdata in letteratura dalla genetica e dalla medicina. “L’uomo è l’unico essere vivente che analizza se stesso” , - ella afferma, e questa precisa posizione da scienziata si percepisce nei suoi libri. Ma, dopo aver osservato l’uomo con accurata attenzione e tentato di indagarne il mistero, ella lascia libero ogni suo personaggio. E anche questo si percepisce. È la sua dominante poetica, la sua scelta personale. Ha un suo lettore, che l’è grato perché è onesta senza cinismo, acuta senza bramosia, perché recupera il passato privandolo del suo lato tragico, perché dà la possibilità di meravigliarsi e amare. Il nome di Ljudmila Ulickaja è apparso nella letteratura negli anni 90, e i suoi lettori aumentano sempre di più.
Marina Kulakova: Leggendo Medea e le altre opere, ricordo di essermi chiesta quali delle radici nazionali e etniche, armene, greche ed ebree, da lei descritte, che emergono dal profondo, siano quelle che le appartengono. Mi ha stupita la propagazione e la moltitudine, l’analisi fattuale. Come considera ora la situazione nazionale in Russia?
Ljudmila Ulickaja: Cominciando dal dato concreto: io sono ebrea, e in me non scorre altro sangue. Già molto tempo, la mia famiglia è stata inclusiva, in ogni senso, l’ultima ebrea rimasta sono io, perché tutti gli uomini nella nostra famiglia si sono sposati con donne russe, e siamo già alla terza generazione. Quindi tutti gli ebrei sono alle mie spalle, svaniti, e davanti ci sono quelli più giovani di me. Per ciò che riguarda la storia della Crimea, le sorelle di mia nonna vivevano lì, e ci sono andata sin dall’infanzia. Se io dovessi scegliere una patria in senso geografico, sceglierei la Crimea. A quel tempo, quando cominciavo ad andarci, erano gli anni 50, sin da quel momento, si era quasi realizzato l’abbozzo di un paradiso etnico. Russi, Tatari, ucraini, greci, bulgari, tatari europei, Crimeani, ebrei, estoni, armeni e moltissime altre genti. E questi convivevano molto bene, c’era una buona struttura familiare. Era il luogo dove l’idea del cosmopolitismo sovietico aveva trovato terreno fertile. E certamente questo fu sabotato, il “Padre dei popoli” lo sabotò, e quando giunsi nella Crimea del dopoguerra, ormai la metà degli abitanti era costituita da immigrati, che non conoscevano quella terra né l’amavano, danneggiarono l’acqua e i vigneti, ogni cosa scomparve sotto i miei occhi. Il potere sovietico aveva questo particolare talento, trasformare tutto in slogan e in pura astrazione. In seguito quando trascorrevo le vacanze in Crimea con i figli piccoli, portavo con me, in vasetti di vetro, pasta, zucchero e burro. Poi, ricordo, che i Tartari cominciarono a ritornare. In una stazione, per la prima volta, udii parlare in tartaro e mi misi a piangere. Per me era una felicità inimmaginabile capire che la Crimea stava rinascendo, la Crimea sarebbe rinata.
Affrontare come argomento, oggi, la questione della nazionalità sul territorio russo è semplicemente agghiacciante perché è una bomba ad orologeria. Come del resto lo è in tutto il mondo. Esiste il potente concetto romano di cittadinanza, concetto che ha creato il grandioso impero di Roma, e tutti gli altri imperi. Ogni stato multinazionale fu un impero, ma quel tempo si è concluso, e il mondo attuale sta ritornando spontaneamente ai valori religiosi, all’idea religiosa di Stato.
Vediamo il mondo musulmano, che è coeso sui principi dell’Islam e non ammette altre società, ritenute infedeli. Vediamo il tentativo di fondare il futuro della Russia sulla base dell’Ortodossia, attraverso la ferma opposizione dell’Ortodossia stessa al cattolicesimo, il che è estremamente increscioso da considerare. Ora c’è un grande pericolo, perché mi sembra che soltanto lo stato secolare possa essere multinazionale, e qui non scorgo nessun’altra soluzione assoluta. Se sarà trovata, il mondo avrà un futuro. Se non vi si giungerà nei prossimi decenni, le guerre nazionaliste, a mio avviso, distruggeranno tutta la popolazione del pianeta. Ci può essere una sola salvezza: un cambiamento di coscienza, che vedrà i valori umani e universali prevalere sui nazionalismi.
Marina Kulakova: Liudmila Evgen’evna, la sua prosa viene definita “prosa del dettaglio”, e talvolta “prosa del quotidiano”. Mi meraviglio un po’, come sua lettrice, di questi aspetti. Ma si deve ammettere che le descrizioni delle sue opere è sempre molto interessante e particolareggiata. Questo per lei ha un significato preciso? Che cosa nasce prima – il soggetto, i conflitti, oppure forse il personaggio con le sue sfumature?
Ljudmila Ulickaja: è una domanda difficile per me. Perché forse nessuno dei tre. Probabilmente, all’inizio dallo scontro tra personaggi nascono il soggetto e i conflitti. In generale, è l’uomo che mi interessa più di tutto.
Marina Kulakova: Ljudmila Evgen’evna, la sua è una famiglia di medici, e in un’intervista lei afferma che i medici sono una razza a parte. Che cosa s’intende con una “razza a parte”?
Ljudmila Ulickaja: Come lei sa, il medico in origine era uno sciamano, hanno in comune la stessa matrice. Sia i dottori che gli sciamani passavano attraverso un’iniziazione. Anche i maghi dell’antichità erano medici, e viceversa i medici erano maghi, il confine era sottile. La medicina stessa si trova al confine tra scienza e arte, e nel loro punto d’incontro c’è sempre spazio per il miracolo. Mi riferisco ad una situazione ideale, e non a un qualunque pinco pallino, che arriva su chiamata da un ospedale della zona, e senza togliersi il cappotto, né lavarsi le mani, invece di tirar fuori lo stetoscopio, prende la penna e chiede al malato cosa deve prescrivergli. Non parlo di questo, ma dei veri medici. Sa’, mia madre ha speso tutta la vita in strutture sanitarie, non era un medico, era una biochimica, per tutta la vita è stata molto vicina alla medicina e ne aveva una buona conoscenza. Io ho capito molto presto, grazie a lei, cos’è un medico per vocazione, e questa è un’ottima definizione. Sin dall’infanzia sono stata in cura per la tubercolosi e per l’angina sempre da medici, amici di mia madre, anche colleghi più anziani. E si trattava di dottori eccezionali, indipendentemente dalla loro posizione sociale e gerarchica, sebbene sia stata curata anche da professori e da medici luminari. Persino per una semplice appendicite mi affidarono alle cure del professor Daleckij, un famoso chirurgo, che, quando mi operarono, aveva in equipe un assistente cinese. Fu lui a regalarmi, dopo l’intervento, una lanternina di carta e un segnalibro cinesi. Tutto questo lo ricordo come una specie di miracolo: per tutta la vita a quella bambina sarebbe rimasto impresso il segnalibro cinese dai delicati disegni. Perciò ho sempre pensato che un vero medico sia una persona che agisce per vocazione, e non per dovere. Al giorno d’oggi di medici del genere ne sono rimasti pochi, ma ci sono. I vecchi se ne vanno, i giovani arrivano, sono sempre di meno in verità. Le professioni filantropiche implicano, a me sembra, precise qualità morali. Persino l’assenza di compassione in questo lavoro annulla tutte le buonissime doti professionali.
Marina Kulakova: chi considera siano i suoi maestri, mi riferisco alla sua Scuola?
Ljudmila Ulickaja: Ho avuto maestri straordinari, benché non fossero degli scrittori. Ho studiato biologia all’università, genetica, in un periodo di cambiamento per la genetica, quando la cattedra era ancora ufficialmente diretta da un professore della Scuola di Lysenko, ma ci facevano lezione i migliori genetisti della Russia, che erano appena tornati a quel tempo sia dai lager, sia da altre aree della biologia e dove erano figure di riferimento. Ed erano maestri straordinari, dal primo all’ultimo, semplicemente non vi era neanche un docente mediocre, erano il meglio del meglio. Efroimson si occupava di genetica umana, Alichanjan di genetica dei microrganismi, Iosif Rapoport di mutagenesi chimica, e talvolta Timofeev-Resovskij veniva da Obnisk a tenere conferenze. Era una scuola che ti metteva in relazione con uomini molto interessanti, brillanti e onesti. Il primo scrittore, di cui mi sono innamorata, fu O. Henry, avevo dieci anni. Lo scoprii da sola, lo leggevo da sola, lo ricordo ancora a memoria. A 13 anni feci ancora un’altra scoperta: sul retro di uno scaffale, nascosti dai bambini, c’erano due libri, li trovai subito, uno di essi era “Mia sorella la vita” di Pasternak. Produsse su di me un effetto sbalorditivo, perché avevo scoperto quel poeta in autonomia, fin a quel momento non conoscevo il suo nome, fu una scoperta del tutto libera da preconcetti, indipendente e sconvolgente. Il secondo mio libro era il Decameron, altrettanto interessante per una tredicenne.
Marina Kulakova: come si coniugano i suoi rapporti con gli editori, intendendo sia quelli stranieri che il mercato libraio?
Ljudmila Ulickaja: ad essere onesti, in maniera ottimale. Come prima cosa, non ho mai sgomitato, non ho mai allungato le mani, neanche una volta nella vita ho portato alle segretarie i cioccolatini e i fiori per la festa della donna. All’inizio le riviste mi hanno respinta, ma non per molto. Poi mi hanno pubblicata. Fu la rivista “Krest’janka”, la prima a pubblicare qualche racconto breve, l’“Ogonek”, dopo il “Novyj Mir”, che dapprima mi aveva rifiutata. In seguito sul “Novyj Mir” uscì il primo racconto “Sonečka”, nel 1994 è uscito il mio primo libro, “Parenti poveri”, che contemporaneamente fu tradotto in francese e pubblicato in Francia da Galimard. Fu un vero colpo di fortuna, fantastico, un miracolo. La Galimard aveva preso e pubblicato il primo libro di un autore sconosciuto, per di più straniero. Sembra che sia, in assoluto, l’unico caso nella storia della Galimard. Mi è andata anche bene col primo libro, perché fui raggiunta da uno sconosciuto, che mi aveva chiamato per telefono, e che mi era stato presentato dallo scrittore Kaledin. Mi chiese se avessi altri racconti, in un quarto d’ora era da me, e con il suo daffare il libro fu pubblicato di lì a poco. In altre parole non sono andata io da nessuno e non ho mai detto: “Buongiorno, sono una scrittrice emergente, pubblicatemi, per piacere”. Cioè, una fortuna incredibile. La famosa legge del mercato prevede che alcuni libri, in quanto merce, non differiscano dallo yogurt. Sarebbe bello che la data di scadenza non fosse come quella dello yogurt. Ma, ciononostante, sappiamo che il 99,9 % dei libri, in base a questa legge, ha vita breve quanto un genere alimentare di consumo. Tuttavia c’è una letteratura eterna, inestinguibile, e ce n’è una effimera. Penso che nessun autore, fatta eccezione del più cinico, si prefigga di scrivere per una sola stagione, ma nemmeno che, d’altra parte, possa prevedere quanti decenni i suoi libri reggeranno. Sono del tutto convinta che Shakespeare scrivesse non per l’eternità, ma per un’altra stagione teatrale.
Marina Kulakova: a tal proposito, Ljudmila E., a metà degli anni Novanta ha fatto la sua comparsa sulla rivista “Novyj Mir” la sua prosa con “Sonecka”, e poi “Medea e i suoi figli”. Ne sono stata subito conquistata tanto da spingermi a cercare e ad acquistare i suoi libri. Noi abbiamo condiviso un percorso: ci siamo conosciute in un laboratorio di drammaturgia di Vjatka e tuttavia questo aspetto del suo lavoro è il meno conosciuto. Per quanto ne sappia lei mantiene il contatto con il teatro.
Ljudmila Ulickaja: in effetti ho dei progetti teatrali, cinematografici. Negli anni Ottanta ho scritto tante pièces, ed erano per lo più lavori per il teatro dei ragazzi, per il teatro delle marionette, e messinscene. È stata un’attività ben fatta, ma dogmatica, ho studiato. Non molto tempo fa Roman Viktjuk si ricordò di uno di questi allestimenti, mi telefonò, io gli diedi il permesso per la rappresentazione: era una piece scritta per il teatro delle marionette, una parodia dal titolo “Carmen, Josè e la morte”. Egli realizzò uno spettacolo davvero geniale, una parodia interamente concepita e recitata come da burattini, fu un successo. Ma Roman Grigor’evic è una persona imprevedibile e mi diverte il modo in cui tratta i materiali con una sensibilità musicale strepitosa ha ideato una coreografia straordinaria, secondo me ottima. In definitiva mi sembra tutt’altro che un fiasco. Ho scritto la sceneggiatura basata sul romanzo Il caso Kukockij , mi è stata richiesta dal regista Jurij Grymov. Questo lavoro è stato molto interessante, assolutamente determinante. Cosa ne verrà fuori, neanche lo so, perché sono del tutto consapevole che il ruolo dello sceneggiatore nel cinema, oggi, non sia il principale. Una sceneggiatura deve essere puntuale, realizzata in maniera corretta, come l’algebra, ma di questi tempi sono i registi a fare i film, e non gli sceneggiatori.
Marina Kulakova: Un’ultima domanda: la sua casa ha le caratteristiche e l’atmosfera di un laboratorio. Qual è per lei l’elemento essenziale e determinante della sua casa, cosa le infonde sicurezza e cosa le dà la forza?
Ljudmila Ulickaja: Tutto cambia. Prima mi sarebbe stato più facile rispondere a questa domanda, ora è diverso, perché per me la casa coincideva con la famiglia, il marito, i figli, il tavolo, il letto, ma anche il bucato, la spesa, la cucina, le chiacchiere domestiche. Ma ora questo succede sempre meno, posso mancare a lungo da casa. Diviene più importante quello che è oltre la finestra, gli alberi, il silenzio, i pensieri, non fare niente, fermarsi semplicemente, guardare gli uccelli. Poi rientro a casa e sono felice; è come se fossi meno legata ad essa. Quando lei parla di laboratorio, sì, in effetti, noi viviamo in un laboratorio: mio marito è un artista, mio figlio è traduttore e musicista. Cioè il quotidiano scivola via senza sosta, si allontana da noi, è sbrindellato, non è molto ben organizzato, tutto si sgretola di continuo. Bisogna dire che con gli anni tutto ciò ha sempre meno senso. Sembrerebbe il contrario, e invece no. Tutte le sedie e i quadri sono al loro posto, occorre talvolta riassettare qualcosa. Ma io ho ormai smesso di investire tutta me stessa. Il conforto domestico, ovviamente, mi fa star bene: i soliti vecchi oggetti, il calore, perché non sopporto quando fa freddo. Ci sono i vecchi libri che conosci quasi a memoria. Il senso profondo, che ho della casa, è quello di una volta.
Marina Kulakova: quando ha capito di essere una scrittrice?
Ljudmila Ulickaja: Non mi percepisco affatto come una scrittrice, io mi sento, più che altro, come un cagnetto che la sera esce a fare una passeggiata in un vicolo per conto suo. Mi va meglio vedermi in questo modo piuttosto che considerarmi una scrittrice.
Russian to Italian: Счастливая несвобода, или Феноменология третьего срока АЛЕКСАНДР МОРОЗОВ О КНИГЕ СЕРГЕЯ МЕДВЕДЕВА «ПАРК КРЫМСКОГО ПЕРИОДА» General field: Other Detailed field: Government / Politics
Source text - Russian Когда «все это случилось» (пост-Крым), то первый год все мы много писали, объясняя, что будет дальше, а потом с разной скоростью в 2015—2016 годах нарастало ощущение, что больше невозможно писать со старой позиции «у меня есть мнение и я его высказываю», потому что дальше рассказывать читателю про эволюцию путинизма стало как-то «неумно»: читателю все понятно и так, режим утратил всякую интригу в развитии, реагировать на все новые и новые конкретные злохудожества, восклицая «с той стороны дна опять постучали», было скучно — все это стало превращать «колонки о власти» в полную банальность. И перед всеми нами встал вопрос: к какой позиции двигаться, сохраняя адекватность.
Одни решили просто «уйти» (в той или иной форме, например, уйти писать диссертацию). Другие выбрали формат свидетельствования и стали каждый день просто фиксировать проявления нового официального и патриотического языка, следуя опыту Виктора Клемперера или Любови Шапориной. Третьи остались на позиции «инвектив», то есть «клеймить режим с позиций воображаемой нормы». Четвертые в эти годы решили сохранить формат «интеллектуальной миссии», то есть описывать происходящее, объясняя читателю, как это происходящее соотносится не с «нормативной демократией», а шире — вообще с традицией понимания «политического».
Вот на этой позиции стоял в 2014—2017 годах Сергей Медведев. Это удивительный человек, наш великий современник. На фоне сотен и сотен «политологов», рекрутированных из политтехнологов для обслуживания медиаповестки Кремля, в России осталось — их можно посчитать на пальцах двух рук — несколько человек, продолжающих непрерывную работу осмысления происходящего, опираясь на высокую профессиональную подготовку в теоретической социологии. Медведев в эти годы продолжал преподавать, участвовать в десятках конференций, летних школ, выступал на последних сохранившихся площадках Москвы — в «Мемориале» и Сахаровском центре, плыл в ледяной воде в триатлонах в разных странах мира, забегал на горные вершины как марафонец, вел радио- и телепередачи и методично писал колонки. Все они были связаны одним контекстом — он разворачивал в них понимание происходящего через теории «символической власти». Там, где Татьяна Становая показывала российскую политику через аппаратную борьбу, Григорий Голосов — через теории транзита и компаративистику политических режимов, Медведев последовательно развернул картину того, как инструментарий путинизма на третьем сроке выглядит через оптику политического контроля с позиций Бурдье и Фуко. И он лучшим образом в современной публицистике ответил на вопрос, как строится лояльность в таких политических режимах, как нынешний российский. Точечные репрессии, управление страхами, о которых верно пишет Владимир Гельман, — это лишь половина дела. Вторая половина — сложное переплетение ресентиментных позитивных ожиданий аудитории и управление ею с помощью образов и символов. Политика пространства, ревизия истории, биополитика, ключевые метафоры политического языка — все это играет главную роль в том, чтобы в политическом режиме, узурпировавшем власть, сделать несвободного человека счастливым. Создать ему иллюзию обладания своим прошлым и настоящим. Медведев без лишнего публицистического пафоса связал одной ниткой все основные события укрепления символической власти Кремля. Он показал всю клавиатуру, на которой тот играет, мобилизуя особый тип лояльности, при которой человек — понимая это или нет, но при этом с необоримой тягой — оказывается встроен в мифологический мир «национальной идеи». Мироощущения, из которого с определенного момента уже невозможно катапультироваться, что и показали, например, судьбы советских и немецких деятелей культуры, зачастую умных и некоррумпированных людей, которые при всем своем уме и опыте последовали путем «народной судьбы» — то есть в печку. В пекло, в ад.
Я читаю все, что пишет Медведев. И с огромным интересом слежу за его фейсбуком. В середине 2017 года он взял и совершил там поворот от «пропаганды бега и плавания» и мини-колонок, сопровождающих его тексты в традиционных медиа. Видимо, он понял, что дальнейшее описание режима даже и через плодотворные теоретические оптики уже ни к чему не ведет. И он решил спуститься на этаж ниже — перейти просто к личному дневнику неполитических впечатлений. Я понял его так, что он тоже хочет уже перейти от «феноменологии», подкрепленной академическим знанием, к той эссеистике, что включает в себя и «народную судьбу», которую всем придется принять и понести. Эти его недавние записи в ФБ — очень талантливые. А поскольку характером он человек веселый — то и страшные.
Мы можем только пойти вслед за Медведевым и его усилиями. Он меняет оптику — это ориентир и для нас. Нам теперь надо быть внимательными друг к другу.
Translation - Italian Quando “tutto accadeva” (nel post-Crimea), il primo anno ognuno di noi scriveva molto, spiegando quello che sarebbe potuto essere. Ma poi, con un ritmo diverso, nel 2015-2016 crebbe la sensazione che scrivere mantenendo le vecchie posizioni non fosse più possibile. “Io ho un’opinione e la esprimo” perché raccontare ancora al lettore dell’evoluzione del putinismo era diventato come un qualcosa di “insensato”: al lettore era tutto chiaro, al regime era caduta la maschera del complotto; reagire alle sempre nuove e tangibili cattiverie, esclamando “Abbiamo toccato il fondo”, era diventato noioso. Tutto questo si era trasformato in “articoli sul potere”, sfociando nell’assoluta banalità. E dinnanzi ad ognuno di noi si sollevava una questione: verso quale posizione muoversi, conservando la misura.
Alcuni decisero semplicemente di “andarsene” (in ogni senso, per esempio abbandonarono la propria tesi). Altri scelsero la forma della testimonianza e giorno dopo giorno cominciarono semplicemente a documentare lo sviluppo di una nuova lingua ufficiale e patriottica, seguendo il modello di Victor Klemperer e di Ljubov’ Šaporina. Altri ancora conservarono la posizione dell’“invettiva”, ovvero “etichettare il regime da una posizione preconcetta”. Altri, in quegli anni, scelsero il manifesto della “missione intellettuale”, cioè descrivere gli eventi, spiegando al lettore come quegli eventi fossero la risultante non di norme democratiche, ma, in maniera più ampia e generale, del concetto corrente di “politica”.
Proprio questa era la posizione di Sergej Medvedev tra il 2014 e il 2017. Un uomo straordinario, un nostro grande contemporaneo. Sullo sfondo delle centinaia e centinaia di politologi, reclutati dai politecnologi per la narrativa mediatica del Cremlino, in Russia sono rimaste poche persone, si possono contare sulle dita di una mano, che continuano un lavoro incessante di interpretazione degli eventi, basandosi su un’elevata competenza professionale nell’ambito della sociologia teorica.
In quegli anni Medvedev seguitava ad insegnare, a partecipare a decine di convegni, scuole estive, interveniva nelle ultime piazzeforti di Mosca, al Memorial e nel Centro Sacharov, nuotava nelle acque gelide per le gare di triathlon in diversi paesi del mondo, correva sulle cime delle montagne come maratoneta, conduceva alla radio, scriveva programmi televisivi e costantemente sulle testate giornalistiche. Tutto questo era riconducibile ad un unico quadro: rintracciare il significato degli eventi mediante la teoria del “potere simbolico”. Mentre Tat’jana Stanovaja rappresentava la politica russa attraverso una lotta di sistema, Grigorij Golosov mediante l’approccio transitologico e la comparatistica dei regimi politici, Medvedev scandagliava costantemente lo scenario di come gli strumenti del putinismo nel terzo mandato venissero considerati nell'ottica del controllo politico, sul modello di Bourdieu e Foucault. Sempre lui, nel migliore dei modi, nella stampa contemporanea rispondeva alla domanda su come si costruisce la lealtà nei regimi politici, come quello russo attuale. Le repressioni tempestive, la gestione delle paure, di cui scrive proprio Vladimir Gel’man, sono solo una parte della faccenda. L'altra parte è un groviglio eterogeneo di rancorose aspettative concrete da parte della platea e la sua gestione con l’aiuto di immagini e simboli.
La politica della spazio, la revisione della storia, la biopolitica, le metafore chiave del linguaggio politico svolgono un ruolo fondamentale, affinché in un regime politico, che il potere ha usurpato, l’uomo oppresso venga fatto felice, creandogli l'illusione di gestire il suo passato e il suo presente. Medvedev, senza il benchè minimo pathos giornalistico, ha legato ad un unico filo tutti gli eventi basilari del consolidamento del potere simbolico del Cremlino. Ha scoperto il tavolo su cui esso gioca, quando sollecita un particolare tipo di fedeltà, con la quale l’individuo – consapevole o inconsapevole, eppure spinto da una necessità fortissima – entra a far parte del mondo mitologico della “idea di nazione”.
Ad un certo punto è impossibile ormai prescindere da una weltanschauung, che ha anche fatto mostra, ad esempio, dei destini degli attivisti della cultura sovietici e tedeschi, persone spesso capaci e incorruttibili i quali, nonostante la loro testa e la loro esperienza, hanno seguito il "destino del popolo", ovvero si sono bruciati.
Condannati all’inferno, nell’Ade.
Gli articoli di Medvedev mancano di ogni moralismo. È un fenomenologo. Come i cinque, sei famosi sociologi teorici rimasti in Russia, anche lui non è un liberale in senso rousseauiano, e la sua fede nella tendenza dell'uomo al bene e nella salvifica garanzia delle istituzioni è limitata da un grande scetticismo nei riguardi della natura umana.
Non mente neanche al lettore come i propagandisti delle diverse teorie normativiste. L’uomo cede facilmente alle tentazioni del "potere simbolico", ma la lotta per la libertà ha un caro prezzo e il suo esito non è garantito da alcuna teoria, istituzione o dagli esempi della storia passata. Leggo tutto quello che scrive Medvedev. Seguo anche con grande interesse il suo profilo Facebook. A metà del 2017 si distacca nettamente dalla "propaganda del correre e del nuotare" e dai trafiletti che corredano i suoi testi nei media tradizionali. Evidentemente, aveva compreso che un'ulteriore descrizione del regime, persino anche attraverso degne prospettive teoriche, non avrebbe portato a niente.
E decise di fare un passo indietro: dedicarsi semplicemente ad un diario privato di impressioni apolitiche. Ho capito così che anche lui vuole passare dalla "fenomenologia", supportata dal sapere accademico, a quella saggistica che include altresì il "destino del popolo", che tutti dovranno accettare e sostenere. I suoi recenti post su Facebook sono molto geniali e anche terribili, giacché è un uomo dal carattere allegro. Possiamo solo seguire Medvedev e i suoi impegni. Egli cambia prospettiva ed è un faro anche per noi. È bene concedersi la dovuta attenzione.
More
Less
Translation education
Master's degree - Università degli Studi del Salento